Обезличенный человек
Два эссе от двух великих социологов: Эриха Фромма и Эрнеста ван ден Хаага. Безликий человек живёт в безликом обществе, где политика и бизнес создают клонов, с одинаковым мышлением и потребностями. Но индивида не покидает чувство ограничения и рабства, из которого желает вырваться его внутреннее естество.
Что формирует образ жизни человека и создаёт его мировоззрение? Живём ли мы в реальном мире, или он искусственно создан для нас политиками и бизнесменами? Реально ли наше восприятие, или оно навязано маркетологами? Почему человек обезличился и влился в одну общую серую массу общества? — об этом и будут рассуждать два великих социолога прошлого столетия. Интересно и то, что их выводы прозвучали на старте проекта порабощения образа жизни человека, теперь же, когда он работает на полную мощь, об этом молчат.
Эрих Фромм — «Человек одинок»
Отчуждение — вот участь отдельного человека при капитализме.
Под отчуждением я понимаю такой тип жизненного опыта, когда человек становится чужим самому себе. Он как бы «остраняется», отделяется от себя. Он перестает быть центром собственного мира, хозяином своих поступков; наоборот — эти поступки и их последствия подчиняют его себе, им он повинуется и порой даже превращает их в некий культ.
В современном обществе это отчуждение становится почти всеобъемлющим. Оно пронизывает отношение человека к его труду, к предметам, которыми он пользуется, распространяется на государство, на окружающих людей, на него самого. Современный человек своими руками создал целый мир доселе не виданных вещей. Чтобы управлять механизмом созданной им техники, он построил сложнейший социальный механизм. Но вышло так, что это его творение стоит теперь над ним и подавляет его. Он чувствует себя уже не творцом и господином, а лишь слугою вылепленного им голема. И чем более могущественны и грандиозны развязанные им силы, тем более слабым созданием ощущает себя он — человек. Ему противостоят его же собственные силы, воплощенные в созданных им вещах, силы, отныне отчужденные от него. Он попал под власть своего создания и больше не властен над самим собой. Он сотворил себе кумира — золотого тельца — и говорит: «Вот ваши боги, что вывели вас из Египта»…
А какова же судьба рабочего? Вот что отвечает на это вдумчивый и точный наблюдатель, занимающийся вопросами промышленности:
В промышленности человек превращается в экономический атом, который пляшет под дудку столь же атомистического управления. Вот твое место; вот так ты будешь сидеть; твои руки будут двигаться на х дюймов в радиусе у; время движения — столько-то долей минуты. По мере того, как плановики, хронометристы, ученые-экономисты все больше лишают рабочих права свободно мыслить и действовать, труд становится все более однообразным и бездумным. Рабочему отказывают в самой жизни: всякая попытка анализа, творчества, всякое проявление любознательности, всякая независимая мысль тщательно изгоняются — и вот неизбежно рабочему остается либо бегство, либо борьба; его удел — безразличие или жажда разрушения, психическая деградация.
Дж. Джиллиспай
Но и участь руководителя производства — тоже отчуждение. Правда, он управляет всем предприятием, а не только одной его частью, но и он точно так же отчужден от плодов своей деятельности, не ощущает их как нечто конкретное и полезное. Его задача — лишь с прибылью употребить капитал, вложенный другими. Руководитель, как и рабочий, как и все остальные, имеет дело с безликими гигантами: с гигантским конкурирующим предприятием, с гигантским национальным и мировым рынком, с гигантом-потребителем, которого надо прельщать и ловко обрабатывать, с гигантами-профсоюзами и гигантом-правительством. Все эти гиганты словно бы существуют сами по себе. Они предопределяют действия руководителя, они же направляют действия рабочего и служащего.
Вопрос о руководителе подводит нас к одной из важнейших особенностей мира отчужденности — к бюрократизации. Бюрократия заправляет как большим бизнесом, так и правительственными учреждениями. Чиновники — вот специалисты в управлении и вещами и людьми. И столь громаден аппарат, которым надо управлять, а следовательно и столь обезличен, что бюрократия оказывается начисто отчужденной от народа. Он, этот народ,— всего лишь объект управления, к которому чиновники не испытывают ни любви, ни ненависти, он им совершенно безразличен; во всей профессиональной деятельности чиновника-руководителя нет места чувствам: люди для него не более чем цифры или неодушевленные предметы. Огромные масштабы всей общественной организации и высокая степень разделения труда мешают отдельной личности охватить целое; притом между этими личностями и группами в промышленности не возникает сама собою непосредственная внутренняя связь, а потому без руководителей-чиновников не обойтись: без них вся система тотчас бы рухнула, ибо никому иному не ведомы ее тайные движущие пружины. Чиновники так же необходимы и неизбежны, как и тонны бумаги, истребляемые при их господстве. Каждый из нас с чувством полного бессилия сознает это роковое главенство бюрократов, вот почему им и воздают чуть ли не божеские почести. Люди чувствуют, что, если бы не чиновники, все развалилось бы на части и мы умерли бы с голоду. В средние века сюзерен считался носителем порядка, установленного богом; в современном капиталистическом обществе чиновник — особа едва ли менее священная, ведь без него общество в целом не может существовать.
Отчуждение царит не только в сфере производства, но и в сфере потребления. Отчуждающая роль денег в процессе приобретения и потребления прекрасно описана еще Марксом… Как же мы используем приобретенное? Я исхожу из того, что потребление — это определенное человеческое действие, в котором участвуют наши чувства, чисто физические потребности и эстетические вкусы, то есть действие, в котором мы выступаем как существа ощущающие, чувствующие и мыслящие; другими словами, потребление должно быть процессом осмысленным, плодотворным, очеловеченным. Однако наша культура очень далека от этого. Потребление у нас — прежде всего удовлетворение искусственно созданных прихотей, отчужденных от истинного, реального нашего «я».
Мы едим безвкусный малопитательный хлеб только потому, что он отвечает нашей мечте о богатстве и положении — ведь он такой белый и свежий. На самом деле мы питаемся одной лишь игрой воображения, очень далекой от пищи, которую мы пережевываем. Наше нёбо, наше тело выключены из процесса потребления, в котором они должны бы быть главными участниками. Мы пьем одни ярлыки. Откупорив бутылку кока-колы, мы упиваемся рекламной картинкой, на которой этим же напитком упивается смазливая парочка; мы упиваемся призывом «Остановись и освежись!», мы следуем великому американскому обычаю и меньше всего утоляем собственную жажду.
Первоначально предполагалось, что если человек будет потреблять больше вещей, и притом лучшего качества, он станет счастливее, будет более удовлетворен жизнью. Потребление имело определенную цель — удовольствие. Теперь оно превратилось в самоцель.
Акт покупки и потребления стал принудительным, иррациональным — он просто самоцель и утерял почти всякую связь с пользой или удовольствием от купленной вещи. Купить самую модную безделушку, самую последнюю модель — вот предел мечтаний каждого; перед этим отступает все, даже живая радость от самой покупки.
Отчуждение в области потребления охватывает не только товары, которые мы покупаем и используем; оно гораздо шире и распространяется на наш досуг. А как же может быть иначе? Если в процессе работы человек отчуждается от дела рук своих, если он покупает и потребляет не только то и не только потому, что вещи эти ему действительно нужны, как может он деятельно и осмысленно использовать часы своего досуга? Он неизменно остается пассивным, отчужденным потребителем. С той же отстраненностью и безразличием, как купленные товары, «потребляет» он спортивные игры и кинофильмы, газеты, журналы, книги, лекции, картины природы, общество других людей. Он не деятельный участник бытия, он хочет лишь «ухватить» все, что только можно,— присвоить побольше развлечений, культуры и всего прочего. И мерилом оказывается вовсе не истинная ценность этих удовольствий для человека, но их рыночная цена.
Человек отчужден не только от своего труда, не только от вещей и удовольствия, но и от тех социальных сил, которые движут общество и предопределяют судьбу всех его членов.
Мы беспомощны перед силами, которые нами управляют, и это сказывается всего пагубней в эпохи социальных катастроф — войн и экономических кризисов. Эти катастрофы кажутся некими стихийными бедствиями, тогда как на самом деле их навлекает на себя сам человек, правда, бессознательно и непреднамеренно. Безликость и безымянность сил, движущих обществом, органически присуща капиталистической системе производства.
Мы сами создаем свои общественные и экономические институты, но в то же время горячо и совершенно сознательно отклоняем всякую ответственность за это и с надеждой или с тревогой ждем, что принесет нам «будущее». В законах, которые правят нами, воплощены наши же собственные действия, но эти законы стали выше нас, и мы — их рабы. Гигантское государство, сложная экономическая система больше не подвластны людям. Они не знают удержу, и их руководители подобны всаднику на лошади, закусившей удила: он горд тем, что усидел в седле, но бессилен направить ее бег.
Каковы же взаимоотношения современного человека с его собратьями? Это отношения двух абстракций, двух живых машин, использующих друг друга. Работодатель использует тех, кого нанимает на работу, торговец использует покупателей. В наши дни в человеческих отношениях редко сыщешь любовь или ненависть. Пожалуй, в них преобладает чисто внешнее дружелюбие и еще более внешняя порядочность, но под этой видимостью скрывается отчужденность и равнодушие. И немало тут и скрытого недоверия.
Такое отчуждение человека от человека приводит к потере всеобщих и социальных связей, которые существовали в средние века и во все другие докапиталистические общественные формации.
А как же человек относится к самому себе? Он ощущает себя товаром, который надо повыгоднее продать на рынке. И вовсе не ощущает, что он активный деятель, носитель человеческих сил и способностей. Он отчужден от этих своих способностей. Цель его — продать себя подороже. Отчужденная личность, предназначенная для продажи, неизбежно теряет в значительной мере чувство собственного достоинства, свойственного людям даже на самой ранней ступени исторического развития. Он неизбежно теряет ощущение собственного «я», всякое представление о себе, как о существе единственном и неповторимом. Вещи не имеют своего «я», и человек, ставший вещью, также не может его иметь.
Нельзя полностью постичь природу отчуждения, если не учитывать одну особенность современной жизни — ее все усиливающуюся обесцвеченность, подавление интереса к важнейшим сторонам человеческого существования. Речь идет о проблемах общечеловеческих. Человек должен добывать хлеб насущный. Но только в том случае может он утвердить себя, если не оторвется от основ своего существования, если не утратит способности радоваться любви и дружбе, сознавать свое трагическое одиночество и кратковременность бытия. Если же он погряз в повседневности, если он видит только то, что создано им самим, только искусственную оболочку обыденного мира, он утратит связь с самим собой и со всем окружающим, перестанет понимать себя и мир. Во все времена существовало это противоречие между обыденностью и стремлением вновь вернуться к подлинным основам человеческого бытия.
И одной из задач искусства и религии всегда было помочь людям утолить эту жажду, хотя и сама религия в конце концов стала новой формой той же обыденности.
Даже первобытный человек не довольствовался чисто практическим назначением своих орудий и оружия, он старался украсить их, вывести за пределы просто полезного. А каково было назначение античной трагедии? Здесь в художественной, драматической форме представлены важнейшие проблемы человеческого существования; и зритель (впрочем, он не был зрителем в нашем, современном смысле слова, то есть потребителем) приобщался к действию, переносился из сферы повседневного в область общечеловеческого, ощущал свою человеческую сущность, соприкасался с основой основ своего бытия. И говорим ли мы о греческой трагедии, о средневековом религиозном действе или об индийском танце, идет ли речь об обрядах индуистской, иудейской или христианской религии — мы всегда имеем дело с различными формами драматизации главнейших сторон человеческого бытия, с воплощением в образах тех самых извечных вопросов, которые осмысляет философия или теология.
Что же сохранилось в современной культуре от этой драматизации человеческого бытия? Да почти ничего. Человек почти не выходит за пределы мира сработанных им вещей и выдуманных понятий; он почти всегда остается в рамках обыденности. Единственное, что по значению своему приближается сейчас к религиозному обряду,— это участие зрителя в спортивных состязаниях; здесь по крайней мере человек сталкивается с одной из основ бытия: люди борются,— и он радуется заодно с победителем или переживает горечь поражения вместе с побежденным. Но как примитивно и ограниченно человеческое существование, если все богатство и многообразие страстей сведено к азарту болельщика.
Если в большом городе случается пожар или автомобильная катастрофа, вокруг собирается толпа. Миллионы людей что ни день зачитываются хроникой преступлений и убийств и детективными романами. С благоговейным трепетом смотрят они фильмы, в которых главенствуют две неизменные темы — преступление и страсть. Это увлечение и интерес — не просто признак дурного вкуса, не просто погоня за сенсацией, но глубокая потребность в драматизации важнейших явлений бытия — жизни и смерти, преступления и наказания, борьбы человека с природой. Но греческая трагедия решала эти вопросы на высочайшем художественном и философском уровне, наша же современная «драма» и «ритуал» слишком грубы и нимало не очищают душу. Все это увлечение спортивными состязаниями, преступлениями и любовными страстями свидетельствует о том, что человек рвется за пределы обыденности, но то, какими способами он удовлетворяет эту свою внутреннюю потребность, свидетельствует о безмерном убожестве всех наших поисков и решений.
Перевод с английского Р. Облонской.
Источник: «Иностранная литература», 1966, №1. — С.230-233.
Эрнест ван ден Хааг — «И нет меры счастью и отчаянию нашему»
Как образовался массовый рынок, на котором продают и внедряют массовую культуру? Прежде всего, и покупателю и продавцу стал невыгоден индивидуальный вкус, и это резко затормозило его развитие. Людей соответствующим образом воспитывают с детства. Место общепризнанных авторитетов и личных, нравственных и эстетических суждений и мерок занимает мнение определенной группы с общими вкусами. Но люди нередко переходят из одной группы в другую. И тогда те вкусы, от которых они не могут отделаться, мешают им приспособиться к новой группе.
Талант, уцелевший в этих условиях, рекомендуется не развивать, а сделать его достоянием всей группы. Писатель рассказывает о технике своего мастерства, ученый читает лекции и пишет популярные труды, красавица позирует перед объективом или на экране телевизора, певцы поют уже не в концертных залах, а в студиях звукозаписи.
Унификации и обезличиванию вкуса помогает и реклама – благодаря всему этому и оказывается возможна массовая продукция…
Предприниматели вовсе не заинтересованы в том, чтобы специально портить вкус или нарочно угождать плохому, а не хорошему вкусу. Они стремятся производить в расчете на средний вкус. И не следует сразу ставить знак равенства между этим средним и наихудшим вкусом.
Однако в определенном смысле потребителей рассматривают как безликую толпу: ведь никто не учитывает вкус отдельного человека. Стремясь в каком-то смысле удовлетворить всех (или хотя бы многих), предприниматели по сути дела совершают насилие над каждым. Ибо среднего человека, обладающего средним вкусом, пока еще не существует. Среднее – это понятие чисто статистическое. А продукт массового производства, который в какой-то степени отражает вкусы чуть ли не всех, полностью не отвечает, пожалуй, ничьему вкусу. Отсюда ощущение насилия над личностью, которое и находит смутное выражение в теориях о сознательной порче вкуса.
Покуда мелют муку и пекут хлеб, он совершенно теряет всякий вкус и какие бы то ни было витамины. Некоторые витамины добавляют потом (а приятный вкус придает реклама). Точно так же обстоит дело и с товарами массового производства. Они одинаково не выражают вкуса ни производителя, ни потребителя. Это лишенные всякого своеобразия предметы, но их стремятся выдать за нечто своеобразное. И производителей и потребителей словно пропускают через жернова массового производства, и они выходят оттуда совершенно одинаковые, лишенные какой бы то ни было индивидуальности – жаль только, что в них уже нельзя подбавить вновь индивидуальных, своеобычных качеств, как подбавляют витамины, чтобы обогатить хлеб.
Стремясь производить как можно больше, человек работает в условиях, которые его обезличивают, и за это его вознаграждают высоким заработком и досугом. Таким образом люди могут потреблять и потребляют больше прежнего. Но и в качестве потребителей они опять вынуждены отказаться от собственных вкусов. В конечном итоге производство стандартизованных вещей требует также создания стандартизованных людей.
И такое конвейерное производство, расфасовка и распределение по полочкам людей и их образа жизни уже существует. Большинство людей всю жизнь кое-как гнездится в стандартных, непрочных жилищах. Они рождаются в больницах, едят в закусочных, играют свадьбы в ресторанах отелей. После кратковременного лечения они умирают в больницах, потом недолго лежат в моргах и кончают свой путь в крематориях. При всех этих случаях – да разве только при этих! – во внимание принимается лишь экономия да деловитость, а неповторимость и целостность бытия безжалостно изгоняются. Когда человек становится лишь частицей в потоке уличного движения и волей-неволей начинает двигаться с общей скоростью (как это происходит с нами, что бы мы ни делали – идем ли мы на работу или развлекаемся), ритм его жизни теряет самостоятельность, непосредственность, отдельность. Огни светофоров приказывают идти или останавливаться; и хоть нам кажется, что мы сами ведем машину, на самом деле это ведут нас. Если нынешний Фауст вдруг встанет как вкопанный и воскликнет: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» – он, быть может, и не поплатится за это своей бессмертной душой, но на улице возникнет пробка.
Большинство людей до седых волос кормятся манной кашкой, они приучены к тому, что им всегда все разжуют и в рот положат. Они ощущают смутное беспокойство и неудовлетворенность, но сами не знают, чего хотят, и не смогли бы прожевать и переварить то, чего им не хватает. Повара неустанно рыщут по всему свету, разыскивая рецепты новых блюд. Но получается всегда одно и то же – та же унылая кашица, тщательно процеженная, растертая, взбитая, подогретая, охлажденная.
Давайте же пробежимся по кухням общества, где готовится духовная пища – кино, радио, телевидение.
Потребители массового искусства чувствуют себя покупателями на распродаже образчиков и рецептов жизни – нового витамина для усталых, притупившихся чувств или новой пищи для романтики. Не только актеры, но и известные писатели, общественные деятели, люди, пользующиеся успехом, и просто «рядовые обыватели» громогласно заявляют о своем глубочайшем убеждении, что мыло, пиво или религия такой-то марки – самые первосортные: «Вот во что я верую». Граница, разделяющая вымышленных персонажей и их мнения от реально существующих, становится столь зыбкой, что сбитый с толку зритель уже не отличает рекламу, посулы и рецепты от настоящих произведений искусства. В таких условиях искусство не может душевно обогатить зрителя и слушателя, развить его. Искусство теряет связь с жизнью. Языка искусства уже не слышат, произведение искусства сводится к серии правил и суждений о том, как поступать и чего ждать от жизни, а затем на этом основании его принимают или отвергают.
Между тем истинное искусство, как и любовь, вызывает в человеке чувство глубоко личное, длительное, набирающее силу. В противном случае оно становится развлечением – и зачастую развлечением довольно скучным, – так же как и любовь, когда она низводится на уровень секса или расчета. Это не значит, что искусство вовсе не должно развлекать, но оно, как и любовь, отнюдь не к тому стремится. Истинное искусство, как и любовь, питается чувством: оно не может быть сработано одним человеком лишь для того, чтобы угодить вкусу другого. Массовые блюда изготовляются для любителей поразвлечься, истинное же искусство (и любовь!) посвящают себя творению (и любимому человеку).
Да и вообще наше общество устроено так, что оно не помогает понимать и чувствовать искусство, – стало быть, от широкой публики не приходится ждать понимания. Эту публику прельщает все шумное, броское, легкодоступное – рекламные щиты, стандартные романы. Она так воспитана, что уже и сама требует дикой мешанины из серьезного и пустяков, из атомной бомбы и модной песенки, из симфоний, слезливых историй, доступных девиц, круглых столов и плоских шуток. Массовое искусство стремится к тому, чтобы его творения соответствовали уровню его зрителя. Поэтому поставщики его неизменно отбрасывают все жизненные явления, которые можно истолковать по-разному, – все явления и образы, смысл которых не вполне ясен и не получил одобрения. Подлинное искусство не стремится утверждать и одобрять и без того очевидное и общепринятое: этим-то и отличается искусство от массовой продукции.
Даже когда массовая продукция пытается быть серьезной, она все равно поднимает ложные проблемы и разрешает их при помощи штампов. Она не смеет коснуться настоящих проблем и дать настоящие решения.
По самой природе своей массовая продукция исключает подлинное искусство и неизбежно подменяет его общедоступными суррогатами культуры. «Образцовые нормы жизни», но только приспособленные к требованиям занимательности и развлекательности, – вот принцип, которому неизменно следует вся массовая продукция. Но «образцовыми» оказываются нормы, которые считает образцовыми массовый потребитель. «Образцовые» нормы несовместимы с подлинным искусством (исключение делается разве что для немногих классиков). Подлинное искусство всегда предполагает свежий взгляд на жизнь, новое восприятие или воспроизведение действительности. Если оно не взрывает, не развивает, не обновляет в чем-то важном и существенном общепринятые, устоявшиеся, привычные эстетические и нравственные нормы, если оно не воссоздает, а только повторяет – это не искусство.
Задача массовой продукции – подкреплять «образцовые» нормы, но ведь искусство призвано творить, а вовсе не подкреплять какие-либо взгляды. А воображаемый мир, созданный драматургом и романистом на экране или в эфире, не смеет отступать от принятых «образцовых» норм, и притом эти произведения непременно должны быть занимательными. Они должны отвечать вкусам зрителя, но не смеют их формировать. Добродетель должна торжествовать, развлекая, причем добродетель, как ее понимает публика.
С изобретением массовой художественной продукции стал возможен массовый рынок культуры. Экономические выгоды массового производства автомобилей оказались доступными и в массовом производстве увеселений. Этот новый рынок снабжают производители массовой культуры. Она не возникает сама по себе где угодно. Ее фабрикует кучка людей в Голливуде или в Нью-Йорке на потребу безликой и безымянной широкой публике.
Создатели массовой культуры – отнюдь не независимая группа «непризнанных законодателей» (как Шелли когда-то называл поэтов). Они прежде всего торговцы. Они поставляют развлечения и, фабрикуя их, думают только о выгоде.
Нынешний кинорежиссер, певец или писатель меньше зависит от вкуса какого-то отдельного потребителя, отдельной деревни или княжеского двора, чем художник былых времен; но он куда больше зависит от средних вкусов и куда меньше может влиять на их формирование. Ему не надо приспосабливаться к вкусам отдельных людей – и даже к своему собственному. Он приспосабливается к безликому рынку. Он для вас уже не собеседник. Он словно оратор, который обращается к толпе и пытается завоевать ее расположение.
Вся массовая художественная продукция в конечном счете отчуждает людей от их личного опыта и еще усугубляет их духовную разобщенность, отгораживает их друг от друга, от действительности и от самих себя. Когда человеку скучно или одиноко, он ищет прибежища в массовой художественной продукции. Но вскоре она проникает в его плоть и кровь, гасит его способность воспринимать жизнь во всем многообразии; создается как бы порочный круг наркомана.
Портативное радио можно носить с собой повсюду – от берега моря до горных вершин, – и повсюду оно отгораживает своего владельца от окружающей среды, от других людей, от него самого.
Может показаться парадоксальным само рассуждение о массовой культуре как о плоде подавления и вместе с тем его орудии. Она вовсе не выглядит подавленной, наоборот, в глаза бросается ее необузданность. Однако кажущийся парадокс исчезает, как только мы поймем, что оглушительный грохот, хриплый вой и крики – всего лишь попытка заглушить отчаянный вопль пропадающего втуне дара, вопль подавленной личности, обреченной на бесплодие.
Постоянное давление на личность мешает ей осознать свои порывы и удовлетворить свои стремления. Отсюда неизбежно возникает ощущение бесплодности и безнадежности либо, как самозащита, – лихорадочная жажда деятельности. В первом случае это можно назвать равнодушной скукой, во втором – скукой тревожной.
Никакие отвлекающие средства не могут излечить скуку. Истомленный ею человек тоскует не по обществу других, как ему кажется, а по самому себе. Он чувствует, что ему не хватает самостоятельности и самобытности, умения по-своему воспринимать мир, от которого его старательно отгораживают. И никакие развлечения не в силах восстановить это утраченное умение. Вот почему он так безутешен и так ненасытен.
А между тем массовая культура уверяет: «Ты тоже можешь быть счастлив! Только купи вот эту машину или вон то средство для ращения волос; ты будешь жить полной жизнью, тебя ждут подвиги, любовь, слава, ты больше не будешь одиноким и неприкаянным – только следуй нашим советам…»
Но какие бы там ни давались советы – что может быть утомительнее, чем неустанная безрадостная погоня за удовольствиями? Кто только и делает, что без конца убивает время, тот живет одним лишь сегодняшним днем, а потом – оглянуться не успеешь – время твое истекло, жизнь кончилась, а ты будто и не жил, и остается только воскликнуть:
Я долго время проводил без пользы,
Зато и время провело меня.
Перевод с английского Р. Облонской.
Источник: «Иностранная литература», 1966, №1. — сс. 240-242.